— Но что-то почувствовала все-таки? Что? Что-то похожее на мои четки — скульптура просто намолена тысячами паломников, или сейчас иначе?
— Четки твои не просто намолены. Это… это чувствуется не так, будто с ними какой-то святой человек когда-то долго молился; он с ними будто бы продолжает молиться.
— Вот даже как… — произнес Курт тихо и, помедлив, уточнил: — Но все же — что со Всадником? С ним так же, или это другое что-то?
— Другое что-то, — все так же неуверенно повторила Нессель. — Он… правда будто живой. Я словно не к камню подошла, а к живому человеку — настоящему, как ты… нет, не как ты; как будто приблизилась к святому. Этот инквизитор сказал — никто не знает, кто сделал статую; быть может, дело в мастере? Возможно, он и в самом деле был святым, и когда делал свою работу — вложил в камень свою веру, которую спустя столько времени я теперь чувствую… Не знаю. Я не сталкивалась еще ни с чем подобным, поэтому не буду пытаться подводить выводы…
— Так говорить нельзя, — мягко поправил Курт. — «Делать выводы» или «подвести итог».
— Да? — переспросила Нессель, задумчиво нахмурившись на мгновение. — Я думала, так можно.
— И раз уж мы ненароком свернули на эту тему, — осторожно продолжил он, — я бы хотел кое-что спросить. «Ты думала, что так можно». Ты всегда обдумываешь слова, которые произносишь, и рассматриваешь словесные обороты перед тем, как их озвучить? Так обыкновенно мыслят люди, говорящие на другом языке; так, скажем, мыслю я, когда мне приходится заговорить на французском, который я знаю урывками и довольно скверно.
— А я и говорю на другом языке, — невесело улыбнулась Нессель и, вздохнув, пояснила в ответ на его непонимающий взгляд: — Знаешь, когда деревенские приходили ко мне за помощью, я к каждому старалась подладиться, чтобы говорить, как говорит он; тогда они расслабляются, и работать с ними легче. Это мне еще мать говорила: надо чувствовать того, с кем говоришь, и подстроиться под него. С ребенком — говорить, как ребенок, например. Не сюсюкать, так только взрослые говорят с детьми, а именно что говорить так, как говорят его сверстники. Это тяжелее всего. Со стариками — говорить, как старики; это проще всего, потому что старики болтливы, и они сразу же вываливают мешок слов, и в этот поток болтовни очень легко войти. С мужчиной говорить как мужчины, с женщиной — как женщины, со священником — как священники… Поначалу это непросто дается, но со временем привыкаешь и начинаешь чувствовать, как следует думать и какие слова произносить. А тут, в городах… Тут говорят иначе. Пока я искала тебя, я провела во внешнем мире больше месяца, и все это время мне приходилось говорить с разными людьми, а в последние недели я общалась почти только с твоими собратьями. Эти порой говорят вовсе не по-людски, и к ним подладиться всего тяжелей. Не по-настоящему они говорят как-то, словно за ними кто-то всегда наблюдает и следит, что они скажут и как. Даже твой друг отец Бруно. Пока я сидела в запертой комнате вашего монастыря, он приходил ко мне читать, чтобы я не томилась там в одиночестве, или что-то рассказывал, или просто так говорил — о погоде и Боге, о храмах и животных, о людях и книгах… И вроде видно, что человек перед тобой, а говорит как-то… не по-живому. Не замечал?
— Замечал, разумеется, — согласился Курт хмуро. — Это потому что умение, которое тебе вот так просто передала мать, мои собратья постигают на лекциях в академии. Одну такую я сам, помнится, произносил перед будущими инквизиторами… Подстраиваться под собеседника, улавливать оттенки его настроения и речи, суметь отразить их так, чтобы войти в резонанс, вплоть до того, чтобы понимать и воспроизводить незнакомые слова и понятия… Невероятно, — коротко и сухо рассмеялся Курт, — просто невероятно. То, чему несколько лет обучают в закрытом монастыре будущих душеведов и что все равно не каждому из них дается, какая-то ведьма из леса запросто постигает по ходу дела за счет собственного разума и чувства… А я уж начал в мыслях выстраивать всевозможные теории о том, кем был умерший отец твоей дочки, и не был ли это какой-нибудь рыцарь или, того хуже, странник из разорившихся благородных — все не мог понять, откуда вдруг взялся у тебя этот хохдойч после стольких-то лет жития в отшельничестве и общения с деревенским священником. А объяснение простое — эмпатия.
— Что?..
— Иногда твоя метода все же дает сбой, — отметил Курт с усмешкой и пояснил: — Это по-гречески; значит einfuhlung [44] . Ты слушаешь людей вокруг и спустя время начинаешь воспроизводить их манеру речи… И что самое главное — делаешь это не механически, а действительно понимая слова, которые произносишь, и даже, как видно, составляешь собственные конструкции из услышанного, как из разрозненных деталей. И ведь сегодня была первая и единственная ошибка, на которой я тебя поймал… Невероятно, — повторил Курт уже серьезно, вновь на мгновение ощутив то самое неприятное чувство, похожее на страх, смешанный с неловкостью от осознания того, что понимал: ведьма это видит. — Из тебя, знаешь ли, при таких талантах вышел бы отменный инквизитор. Хваленого Молота Ведьм бы, глядишь, за пояс заткнула.
— По-твоему, ты сейчас сказал нечто льстивое и приятное? — нахмурилась Нессель, и он снова улыбнулся, чувствуя, что улыбка выходит фальшивой и неискренней:
— Это называется verba honorifica [45] . Еще одно новое словечко тебе в копилку. Нечто, что является правдой по большей части, но все же слегка преувеличенной. Инквизитор из тебя вышел бы отличный, если б это твое умение не было замешано на способности именно чувствовать своего собеседника, если б оно строилось на холодном расчете. А при том, что есть сейчас — спустя полгода активной службы тебя, боюсь, увезли бы в далекий монастырь под присмотр особых лекарей, expertus’ов по расстройствам рассудка.
— Вот и слава Богу, — сухо отозвалась Нессель. — Стало быть, мне не грозит стать в ваших руках орудием, когда все кончится…
— Это что?.. — не дослушав, оборвал ее Курт, напряженно обернувшись к окну, и ведьма покривила губы:
— Это еще один ваш прием, которому учат, чтобы не слушать то, что неприятно?
Курт не ответил, еще несколько мгновений сидя неподвижно и глядя в темноту за окном; темнота окрасилась едва заметным, почти неразличимым алым отсветом — настолько прозрачным, что кто иной мог бы и не увидеть, а увидев — не понять, что это…
— Что с тобой? — повторила Нессель, кажется, поняв по выражению его лица, что ни о каких ухищрениях он сейчас и не помышляет. — Что случилось?
— Постой.
Курт поднялся из-за стола и, подойдя к окну, выглянул в проем, взявшись за верхнюю планку и высунувшись наружу по пояс, и замер, глядя вправо и чувствуя, как сводит пальцы. Вдали, над крышами домов, к небу взметались яркие огненные точки и короткие резкие росчерки, исчезающие в низком, густом облаке багрового дыма.
— В городе пожар, — упавшим голосом произнес Курт. — Я вижу огонь.
С усилием втянув себя обратно в комнату, Курт глубоко вдохнул, отгоняя от внутреннего взора облик Бамберга, охваченного пламенем, в центре которого — трактир и он сам, окруженный огнем со всех сторон…
— О, Господи, — проронила Нессель, и он выговорил с усилием:
— Горит где-то далеко, и, судя по всему, один дом или два; думаю, самому городу ничто не грозит. Здесь кругом каналы, вода, должны справиться. Но все же я туда схожу.
— Ты пойдешь туда, где что-то горит? — с сомнением уточнила ведьма. — Ты? Зачем?
— Да, мне совершенно не хочется этого делать, — покривился Курт, пристегивая меч и забирая с кровати чехол со сложенным арбалетом. — С удовольствием остался бы там, где я есть… Но в этом городишке любое событие, вырывающееся за привычный порядок вещей, любое происшествие — должно привлекать мое внимание. Пожар же явно в этот самый порядок не укладывается. Я должен знать, что происходит.
44
Нем. (букв. — «сочувствие»). Слово ввел в обиход в 1885 году философ и психолог Теодор Липпс, от его буквальной кальки впоследствии и произошел термин «эмпатия» (введён в конце девятнадцатого века психологом Эдвардом Титченером).
45
Комплимент (лат.).